Аптекарь - Страница 50


К оглавлению

50

– А что она ко мне в душу полезла? – обратился дядя Валя к Михаилу Никифоровичу. – Кто дал ей на это право?

– Я так просила вас открыть мне ваше сокровенное, – сказала Любовь Николаевна. – А вы не стали. Мне и пришлось…

– Нет, зачем надо было ко мне в душу лезть! – не мог успокоиться дядя Валя. – Хватало таких, которые ко мне уже лезли!

– Я была обязана все узнать о вас, – сказала Любовь Николаевна, и чувствовалось, что она, набравшись терпения, малым детям разъясняет очевидное и неизбежное. – Я и узнала. И поняла, что вы можете жить лучше, чем жили прежде. А раз можете, стало быть, и должны.

– Во дает! – заявил дядя Валя. – С чего это вдруг – и должны?

– Предназначение у вас такое.

– Тебе-то какое дело до наших предназначений?

– Я ощутила ваши свойства и ваши устремления, какие вы сами чаще словами назвать не можете, но какие в вас есть. Этим вашим порывам, желаниям я и дала ход и усиление. Тому, что всегда билось в вас и не находило выход. Как вы не можете понять это? И отчего вы не хотите согласиться с тем, что вы можете быть куда полезнее и необходимее и самим себе, и всем, и всему? Вы же сами желали этого!

– Утомили нас научные организации жизни… – вяло и словно бы для себя сказал Каштанов.

– Ты нас взбудоражила! – заявил дядя Валя. – А какие средства ты нам дала? Слаба оказалась! И тут драмы. Желания-то наши – одно, они при нас, они разрослись! А что мы можем? Ерунду! Вот я должен был эту паскуду Уриэрте выгнать из Гондураса! и все переменить… А выгнал? Как же!..

Дядю Валю, как потом выяснилось, всегда, с отроческих лет, задевали и беспокоили состояния народов, пусть и самых малых, пусть и вовсе ему неизвестных. В особенности находившихся в бедственном, разбойничьем мире. Тут и испанские происшествия дяди Вали имели объяснения. А теперь-то дядя Валя ощутил себя стратегом и тактиком, готовым устроить всюду порядок, каким он себе его представлял: тех-то сместить, а этих возвысить, этим, достойным и труженикам, все отдать и поручить, а этих, кровавых, мордами провести по столу. Глобус появился в квартире дяди Вали, а потом и атлас мира по весу не легче ведра с мокрым песком, и дядя Валя часами с лупой инспектировал континенты, водоемы, страны, департаменты, штаты, вилайеты, кантоны. Поначалу думал, что порядки он сумеет наладить, и скоро. Думал, предположим, что это после его усердий христианские демократы потеряли на выборах места в ландтаге земли Северный Рейн-Вестфалия. Сейчас-то понял, что нет, он ни при чем… Долго раздражал дядю Валю подонок Уриэрте. Появись он в пределах присутствия дяди Вали, скажем на улице Цандера возле «Кулинарии» и ресторана «Звездный», пришлось бы махровой марионетке с прокисшими усами и в генеральских штанах размазывать по физиономии горючие слезы. И ветеринарная лечебница на Кондратюка его бы не приняла. До того ненавидел дядя Валя Уриэрте за страдания народа. Но, как ни напрягался дядя Валя, какие слова, достойные и сессий и ассамблей, ни произносил он вслух и про себя, каналья Уриэрте из Гондураса никуда не убирался. Отсюда и вышла драма, о которой намекнул дядя Валя. То есть, можно было догадаться, одна из драм, пережитых дядей Валей у политических карт мира…

За дядей Валей и Каштанов было поднялся с намерением – так казалось – объявить Любови Николаевне о своих печалях, ею вызванных, но храбрости не хватило.

– Вы нетерпеливы, – сказала Любовь Николаевна. – Вы захотели все сразу. А спешить нельзя. – Потом она задумалась. – А может быть, я дала каждому из вас слишком энергичный толчок…

– Я его не ощутил, – вежливо сказал Серов.

– Нет! Мы так больше не можем! – выдохнул дядя Валя.

– Ну почему же… – начал было Филимон Грачев.

– Помолчи ты, жертва интеллекта! – оборвал его дядя Валя. – Мы не можем так, непонятно, что ли!

– Дядя Валя прав, – кивнул Каштанов.

– А ты-то что молчишь? – обратился дядя Валя к Михаилу Никифоровичу. – Она тебя своим участием искалечила, превратила в инвалида, а ты молчишь! Не такая она уж и красивая, чтобы ей все можно было прощать!

Михаил Никифорович слова не произнес. Губы Любови Николаевны опять задрожали.

– Я ведь не все могу, – сказала она тихо. – Я, наверное, не все умею… Но ведь вы должны были сами…

– Вот тебе раз! – возмутился я. – Если вы не все умеете, зачем же вы поставили Михаила Никифоровича в такое положение, что при нем утек четыреххлористый углерод? Это ведь нехорошо…

– Но я… – начала Любовь Николаевна. И не договорила.

Укорить-то я Любовь Николаевну укорил, но тут же и ощутил возможную несправедливость собственных недоумений. Сейчас воином рати Валентина Федоровича Зотова я был ненадежным. Я не противился бы тому, чтобы Любовь Николаевна сгинула, исчезла бы из останкинской жизни. Но я и жалел ее. И себя опять упрекал в малодушии, житейской лени, в намерениях существовать гедонистом, стрекозой порхающей. Плохого нам Любовь Николаевна, выходило, не желала, а мы ее произвели во вражью силу. Старания Любови Николаевны мы посчитали ярмом, игом. Но не стали бы мы потом горевать об этом иге и ярме? Час назад я был уверен в том, что действия Любови Николаевны вредны, что они – насилие надо мной, над нами, что она над нами – кнут, чьи удары еще исполосуют в кровь наши натуры. Но, оказавшись рядом с Любовью Николаевной, существом неизвестно каким, но живым и несомненно женщиной, ослабевшей теперь, растерянной, впрочем не потерявшей привлекательности, а потому и трогательной, я снова чуть ли не «Вальс-фантазию» Михаила Ивановича Глинки желал услышать… Словом, я не знал, что делать и что говорить. И все молчали.

50