– Я не все могу и не все умею, – снова сказала Любовь Николаевна, и твердость уже появилась в ее голосе (руку Любовь Николаевна прежде сняла со спинки дивана и более не вызывала мыслей о мадам Рекамье). – Но вы должны были рассчитывать и на самих себя, на свои решения и поступки.
И далее она голосом классной руководительницы или голосом постового милиционера стала говорить о нашем жизненном предназначении, о наших обязанностях перед планетой, людьми и самими собой. И выходило так, что уроки мы приготовили плохо и следует ожидать переэкзаменовки осенью.
– Может, ты еще и родителей вызовешь? – сказал дядя Валя.
– Каких родителей? – спросила Любовь Николаевна.
– Наших, – сказал дядя Валя. – Чтобы призвали детей к порядку и надрали уши. Но с вызовом моих родителей могут возникнуть сложности.
– Вы шутите, Валентин Федорович…
– Шучу, – сказал дядя Валя. – Но беда-то ведь небольшая? И пора кончать комедию! Мы хозяева бутылки? Мы! И испытывать на себе опыты не согласны. На кой ты нам сдалась со своими уздечками? Насилиев терпеть не будем. Сгинь, и разойдемся по-хорошему.
– Я не могу сгинуть, – кротко сказала Любовь Николаевна.
И взглянула она на нас чуть ли не с мольбой, словно бы давая понять, что она готова ради нас и сгинуть, но не может, беда такая и для нее и для нас. Дядя Валя и тот замялся.
– Тогда хоть пивной автомат откройте, – сказал Филимон.
– Да погоди ты! – рассердился на Филимона дядя Валя. И обратился к Любови Николаевне: – А ты, если не врешь и вправду не можешь сгинуть, сама придумывай способ, как от нас отстать. Не будем же мы об тебя руки пачкать… Или как? – Теперь уже дядя Валя взывал к нам.
Но было видно, что террорист и каратель из Валентина Федоровича Зотова вряд ли получится. Хотя как знать… Ведь и безмятежного голубя тротуарного можно ввести в раздражение и заставить взлететь.
– Пусть сама что-нибудь предложит, – сказал Игорь Борисович Каштанов.
– Пусть сама, – согласился Михаил Никифорович. Это были его первые слова при разбирательстве с Любовью Николаевной.
– Что же я могу придумать? Что я могу предложить?..
– Мне думается, – вступил я, – Любовь Николаевна, прежде чем освободить нас от своих забот, должна излечить Михаила Никифоровича.
– Я не смогу сделать это, – печально произнесла Любовь Николаевна. – Не смогу сразу… И я…
– Что значит не можешь! – вскричал дядя Валя. – Калечить людей ты можешь, а лечить отказываешься?! Если ты его сейчас же не поставишь на ноги, мы тебя разорвем в клочья!
– Оставьте мои недуги, – рассердился Михаил Никифорович.
– Нет, – сказал я, – это дело важное не только для тебя, но и для нас.
– Я не смогу. – Теперь уже не печаль, а страдание было в голосе Любови Николаевны. – Здесь случай особенный… Но я… Я попробую… Позже… Я не могу вам все теперь объяснить…
– Да вылечит она! Вылечит! – принялся уверять нас Каштанов.
– Врет она все! – взревел дядя Валя. – Притворяется она! Цепляется за Москву и морочит нам головы! А ей и в Кашине делать нечего. Будет тянуть время с излечением, чтобы мы ее сразу же не прихлопнули!
– Вы не правы, Валентин Федорович, гражданин Зотов, – сказала Любовь Николаевна.
– Чего не прав! Чего не прав! – не мог утихнуть дядя Валя. – В общем, так. Ты сейчас же подпишешь акт о полной и безоговорочной капитуляции, а там мы решим, оставлять тебе жизнь или нет. А о Москве перестань и думать. Михаил Никифорович, неси бумагу и чернила. И печать.
Михаил Никифорович ни за какими чернилами никуда не пошел. Тогда дядя Валя достал из кармана пиджака кусок плотной розовой бумаги, использованный, впрочем, уже коммунальными работниками для сообщения о летнем отдыхе горячей воды.
Любовь Николаевна сидела бледная, горем убитая.
– Зря вы, Валентин Федорович, – жалобно сказала она. – Вы ведь себе хотите сделать хуже…
– Молчи! – оборвал ее дядя Валя. – Ты – раба хозяев бутылки! И все! Мы натерпелись от тебя.
Любовь Николаевна, будто и не говорившая с нами полчаса назад властно и своевольно, теперь руки смиренно на коленях сложившая, носиком своим вздернутым шмыгавшая, робко взглянула на Михаила Никифоровича, может быть вымаливая у него заступничество, однако Михаил Никифорович заступником себя не проявил. А вот дядя Валя насторожился: мало ли какие изменения могли внести в ход разговора женские жалостливые взгляды? Он потяжелевшей рукой, будто бы готовой в глубины земли вминать танки и самоходные орудия, незамедлительно, снимая все сомнения и не дав компании дух перевести, вывел на не запачканном коммунальным распоряжением боку розовой бумаги слова: «Акт о капитуляции». Потом добавил буквами помельче: «полной и безоговорочной».
И теперь Михаил Никифорович облегчать судьбу Любови Николаевны не вызвался.
Составление документа как будто бы увлекало пайщиков кашинской бутылки. И фундаторов, исключая, правда, Михаила Никифоровича, который молчал, и нас троих, присяжных с совещательными мнениями. Все мы были приучены жизнью обсуждать формулировки не спеша и подолгу, порой и купаясь в их сметанных волнах, а сейчас словно бы началась для нас и умственная игра. Серов был деликатен, старался смягчить и облагородить казнящие слова. И его можно было понять. Мало того что Любовь Николаевна спасла его, она и позже ему не мешала. Не мешала она и Филимону Грачеву, напротив, стараниями своими совпала с его сутью и в выси его подбросила, однако Филимон, наверное, посчитал, что он и без Любови Николаевны хорош и в выси шарад и гиревого спорта сам подпрыгнул, а потому теперь он, неожиданно для меня, оказался самым – после дяди Вали – кровожадным. Игорь Борисович Каштанов опять начал проявлять себя романтиком с останкинскими особенностями, дядю Валю он раздражал.