Аптекарь - Страница 85


К оглавлению

85

– Вы мой настоящий паспорт мне верните.

– Вы и разорвали настоящий. Но не волнуйтесь. Чистый паспорт, без записи обо мне, сейчас в кармане вашего пиджака.

– А он что – фальшивый?

– И он не фальшивый.

– На том спасибо. – И Михаил Никифорович двинулся к двери.

– Вы возвращайтесь вечером, Михаил Никифорович. Здесь ваш дом. Я вас не буду стеснять. Я цветком стану или пылинкой крошечной и раздражений ваших не вызову.

Мольба была в глазах Любови Николаевны. Михаил Никифорович вышел из квартиры.

30

Суета дня не позволила Михаилу Никифоровичу стать созерцателем. Да и какие могут быть в Москве безмолвные горы и ущелья с сырыми туманами? Созерцателем в Москве затруднительно пребывать, будучи и совсем удаленным от дел. Хотя бы и в опасениях, как бы тебя не переехал ломовой автомобиль, как бы ноги тебе не оттоптали на тротуаре, не ухудшили зонтиками зрение и не повредили локтями ребра. Михаил Никифорович лишь мельком взглянул на опадающие зелено-лимонные листья тополей. «Ляжет ли нынешней зимой снег?» – подумал он. Хорошо бы лег.

Восточные созерцатели, представление о которых у Михаила Никифоровича было чрезвычайно приблизительное, пришли ему на ум случайно, но в памяти он их держал несомненно после разговора с Петром Ивановичем Дробным. Дробный повстречался Михаилу Никифоровичу дней пять назад на Сретенском бульваре, выглядел он неожиданно задумчивым и уязвимым. Или незащищенным. И не в энергическом движении, свойственном ему, находился Дробный, а сидел на бульварной скамейке. К проходящему мимо него Михаилу Никифоровичу Дробный отнесся как к некоему миражу, он видел его и не видел, и не было для него никакой необходимости, чтобы Михаил Никифорович из проплывающей мимо или недвижной картины мира превратился в физическую реальность. А Михаил Никифорович не понял состояния Дробного и поздоровался. Ему было предложено сесть на скамью. Долго они сидели молча. Попытки Михаила Никифоровича заговорить Дробный гасил запретом губ и глаз. Но при этом он как бы приглашал созерцать вместе с ним осенние деревья бульвара, прозрачный теплый воздух, сухие, но будто обретшие в солнечный день надежду на вечное существование листья, желто-апельсиновые, пурпурные, багряные и еще зеленые, стрекозокрылые и жестяные, приглашал созерцать потемневшие руки-ветви, худоба и оголенность иных из них были уже роковыми, тревожными и противоречили надеждам листьев. Приглашал Дробный созерцать на багрово-охряном шлаке пешеходной дорожки жизнь воробьев, каждого со своими возможностями и норовом выхватывавших крошки печенья из-под клюва балованного горожанами ленивца голубя. Но вот Дробный взглянул на часы, кивнул часам, себе, а может быть, и Михаилу Никифоровичу, словно давая понять, что срок созерцания вышел. «Мудрее – пребывание в жизни, – сказал Дробный, не глядя на Михаила Никифоровича, – а не знание о ней». Дробный и просветил Михаила Никифоровича относительно дальневосточных созерцателей. Но он по-своему их понимал и во многом с ними не был согласен. То есть ему стало интересно их отношение к природе, миру, но, приняв к сведению их нравственные и философские позиции, он остался человеком иных корней, а главное – самостоятельным. Однако выходило, что созерцание ему необходимо, хотя бы полчаса созерцания в день или хотя бы даже час в неделю, иначе в бегах и толкотне жизни можно невзначай унестись к пульсарам и в них исчезнуть либо провалиться в коричневые тартарары. К тому же в толкотне и в бегах этих случалось столько паскудного, что душа Дробного порой стонала и горела. Дробный так и сказал: «Душа стонет и горит!» И являлись ему мечтания… Дробный проводил Михаила Никифоровича к аптеке, говорил еще, реализуя, видно, потребность в слушателе, в особенности таком уважительно молчаливом, как Михаил Никифорович. Из его слов Михаил Никифорович понял, что нечто Дробного испугало, или удручило, или смутило. Оттого-то он вспомнил, в частности, о созерцании. И как будто какие-то житейские перемены наметил себе Дробный. Прежде всего он решил вовремя уйти из мясников. Дробный полагал, что рано или поздно может появиться столько блеющих и мычащих скотин, что почет и уважение в народе к мясникам истают и их положение будет ничем не замечательнее, чем у продавцов жевательной резинки. Но даже если такого и не случится, однообразие жизни заставит его, Петра Ивановича Дробного, загрустить, а натура его оскудеет. Не исключал Дробный возможности пойти на время в каскадеры. «Но там же есть возрастные ограничения, – засомневался Михаил Никифорович. – И я читал: берут только мастеров спорта». «И кандидатов, – сказал Дробный. – А я был кандидатом в мастера. Как раз в спринте. Им нужна реакция спринтера. Машины я вожу сносно. С гор же съезжаю не хуже многих…» Михаил Никифорович знал, что зимой Дробный ездит на Кавказ, в Карпаты и Хибины, а костюмы и снаряжение у него – изысканные, лучших альпийских фирм, не менее ценные, нежели рама, достойная полотна А. Шилова. Дробного привлекало и то, что каскадеры могли не бросать свою опорную профессию. Скажем, если верить программе «Время», группой каскадеров при Одесской студии руководил действующий кандидат философских наук, философ-каскадер. Или каскадер-философ. «Одно другому способствует, – объяснил Дробный. – Особенно в Одессе… Впрочем, пойти в каскадеры – лишь один из возможных для меня вариантов…»

Когда уже подходили к аптеке, Дробный из созерцательного перетек в деловое состояние, душа его свое сегодня отстонала и отгорела, быстро выстудили ее житейские ветры. Дробный мог возвращаться к говяжьим и бараньим тушам.

85