Аптекарь - Страница 160


К оглавлению

160

– Что происходит? – спросил Шубников.

– …результате похождений Мардария… – забормотал искаженный Голушкин, – после несчастья с Бурлакиным ведет себя рискованно… нас не слушает… самонадеян и упрям… не могу умолчать об этом…

– Какого несчастья? Каких похождений? – актерски удивился Шубников.

Голушкин принялся рассказывать о подробностях несчастья, о погребении Бурлакина, но Шубников перебил его, закричал:

– Мардария ко мне! Немедленно!

Слова о несчастье с Бурлакиным более не ужасали Шубникова, он привык к ним, но подробности знать не хотел.

Похождения Мардария состояли вот в чем. После дела с Бурлакиным и других дел он то ли возгордился, то ли увидел в себе нечто необыкновенное, в отношениях с работниками Палаты стал несносен, высокомерен, грубил, пускался же в затеи, для самой Палаты вредные. К тому же он оголодал. И вот за два последних дня Мардарий выпил всю энергию Останкинской башни, все ее волны и импульсы, все звуковые и световые сигналы, отчего граждане не имеют возможности видеть даже программу «Время», а потом посетил Останкинские мясной комбинат и пивоваренный завод и их лишил энергии и многого из материальных фондов. Останавливать же его не решались, полагая, что действует и живет Мардарий с ведома художественного руководителя Палаты. «Ах, Мардарий! Ах негодяй!» – думал Шубников. Но он и завидовал Мардарию.

Но когда Мардарий явился, в ватнике, перепачканном опилками, машинным маслом, ржавым железом, принес запах болотной тины, он снова стал мерзок Шубникову.

– Ну что, брат? – сказал Мардарий, не дожидаясь слов Шубникова и улыбаясь нагло. – Скучаешь, брат?

– Как ты смеешь так называть меня! – возмутился Шубников. – Какой ты мне брат?

– А кто же я есть? – спросил Мардарий. – Я – твой. Я – это ты, но другой. Я – твое дитя. Я – твой выкормыш.

«Не только мой!» – хотел было выкрикнуть Шубников, но сразу же понял, куда его может привести восклицание, и сжег мысли о Мардарии и Бурлакине.

– Твой, твой, – сказал Мардарий. – Из-за тебя я столько вытерпел, из-за тебя столько увидел и узнал, столько прочитал, Дхармакирти, Шопенгауэра, Ницше, Гартмана, Бергсона среди прочего, этих на языках подлинников.

Шубников не читал никаких Шопенгауэров, Ницше и Бергсонов, о Дхармакирти же и Гартмане слышал впервые и был несколько удивлен признанием Мардария.

– Да, – сказал Мардарий, – я многое прочитал, увидел и узнал из того, что должен был прочитать, увидеть и узнать. А теперь я многое решил и не без твоих подсказок и желаний понял, что надо делать. А потому я тебе больше чем брат. Ты же киснешь и собираешься киснуть. Тебе и обе женщины сейчас не нужны. А мне они необходимы. Хотя бы на время. Отдай мне их, брат!

Рассвирепевший Шубников чуть было не выразил сомнений по поводу мужской силы Мардария, но не отважился. Мардарий более не улыбался, смотрел на него серьезно. «Ба, да ведь он сожрет меня!» – осенило Шубникова. Часами раньше Шубников холодно думал о Любови Николаевне и Тамаре Семеновне, но теперь покушение, посягательство на его, Шубникова, достояние возмутило, словно бы подожгло изнутри. И догадка о том, что Мардарий проглотит и сожрет его, требовала мгновенного решения.

Мардарий все понял, угадал судьбу, вид у него был страдальческий, он еще надеялся на что-то, затрясся, задрожал, хотел было убежать, улететь, уползти, но не смог сдвинуться с места, желал ухватиться за что-либо в воздухе, но и этого ему не позволили. Мардария повлекло к Шубникову, корчась в судорогах, с хрипами и стонами отчаяния он был вдавлен, вмещен в Шубникова. Теперь стал дрожать и Шубников. Жар, только что подымавшийся в нем, исчез, ледяные иглы кололи Шубникова изнутри. Но дрожал Шубников и оттого, что ему сейчас открылось. Дрожал из-за тех бездн, которые он ощутил. «Зачем я? – думал Шубников. – Ведь этого нельзя было делать…»

53

Холода приползли в Останкино.

А ведь шел май, и уже осыпались лепестки черемухи. Бывая в других краях Москвы, я не ощущал там останкинской студености. Люди в Замоскворечье, на Покровке, в Чертанове сняли свитеры и пиджаки, мы же являлись к ним в ушанках и куртках на меху. «Да вы небось из Останкина», – говорили они. Как раз в ту пору стало известно из телевизионного остроумия метеорологов, что если Африка в Москве – Балчуг, то Антарктида – Останкино. К тому же батареи в домах у нас не грели и горячая вода в квартиры не допускалась. Ну ладно бы прекратили топить на Балчуге…

Впрочем, приходили в голову мысли, что не географическое положение Останкина, не открытость нашей местности всем ветрам, северным в особенности, не ремонтные заботы в котельных с думами о зиме должны были нас тревожить. Ну холод. Ну мороз и мороз. Ну нет горячей воды. Неужели это новости для останкинского жителя? Однако уныние захватило многих. Морозец, пусть и без снега, с прижатыми к окаменевшей земле травинками, со стеклышками льдинок там и тут, должен был при ясном небе бодрить и призывать к действиям. Но нет, не призывал и не бодрил. Трусаки и те прекратили бегать в скверах и парке. Слабость, будто после воспаления легких, ощущалась не мной одним. Слабость и апатия. И несомненное беспокойство, предощущение скверного, чему следовало бы помешать, но как и какими силами – неизвестно. Холод был в душе Останкина.

Неприятно было возвращаться с работ или выходить из домов вечерами. Останкино стояло черное, выстуженное или простывшее, мрачное, устроенное словно бы и не для жизни людей, а неведомо для чего, пустынное, одни лишь охранители уличных приличий и попадались навстречу. В магазинных залах у прилавков и касс поубавилось жизнелюбивой толкотни – многие останкинские жители утеряли аппетит.

160