– Да, – сказал дядя Валя, – дрянные халаты в службе быта, а на них еще табак сыпят.
– У нас, Валентин Федорович, – сказал Шубников, – не служба быта, а нечто несравненно высшее. Халаты же пойдут на тряпки для мытья стекол. Всем будет создана новая форма.
– Преображенского полка, – согласился дядя Валя. – Драгун украсят конскими хвостами.
– Какого Преображенского полка? – удивился Шубников. – Какие драгуны с конскими хвостами?
– Я пошутил, – покорно, будто испугавшись чего-то, произнес дядя Валя. – Школу вспомнил… Стихотворение…
– Однако… Преображенского полка… – задумался Шубников. – И с конскими хвостами. Это, конечно…
Шубников был доволен тем, что возле дяди Вали его посетили соображения о необходимости переодеть и переобуть Палату услуг, а может, и дать ей новую сценографию, чтобы она отличалась от прежнего нищего пункта проката, как горный курорт Шамони, где Шубников, правда, не был и куда его не звали, от зимовья охотников за соболями. Но ему хотелось услышать теперь слова одобрения от Валентина Федоровича Зотова.
– У вас, Валентин Федорович, – спросил Шубников, – есть ко мне какие-либо предложения? Или вопросы? Или претензии?
– Нет, – сказал дядя Валя.
И тут он взглянул в глаза Шубникову, и Шубников ощутил во взгляде дяди Вали дерзость, обиду и тоску.
– Я вас не понимаю, – искренне сказал Шубников. – Вы получили то, о чем не смели и мечтать. И к чему шли всю жизнь.
– Вышел обман, – сказал дядя Валя. – Я ли в себе обманулся, меня ли ввели в соблазн – не важно.
– Вы ведь, Валентин Федорович, этак можете и обидеть.
– Чем это я могу теперь обидеть? За все спасибо. Премного благодарен. Не извольте беспокоиться. Пребываю преданным вам рабом. С нижайшим поклоном… – И дядя Валя раскланялся перед Шубниковым.
– Валентин Федорович, – хмуро сказал Шубников, – вы сейчас дурачитесь. Это нехорошо.
– А вот я возьму и удалюсь от вас, – сказал дядя Валя.
– Никуда вы не удалитесь! – выговорил, свирепея, Шубников. – Вы вот здесь у нас! А если в Останкине узнают о вашей тайной страсти, ныне утоленной, о вашем бункере, вам тяжко будет!
– Если ты что-нибудь еще вымолвишь про бункер, – зло сказал дядя Валя, – я тебя изувечу!
– Вы забываетесь! – вскипел Шубников. – Мы вас вышвырнем!
– Я и сам удалюсь, – печально сказал дядя Валя и коридором поплелся к выходу из служебных помещений.
«Каковы! Каковы! Неблагодарные! Блуждающие в потемках!» – говорил себе Шубников в метаниях по кабинету. Михаил Никифорович, Бурлакин, директор Голушкин, писака со 2-й Новоостанкинской (я). И теперь Валентин Федорович Зотов. Да, возле него Шубников остановился в надежде, что после сегодняшних слов непонимания, сомнений, дерзости он услышит или почувствует нечто, что его поощрит и подвигнет к делам дальнейшим. Но и дядя Валя оказался недоволен, недальновиден. Мразь! Чернь! Никчемные люди! Рожденные ползать! «Куртизаны! Исчадье порока!.. Вы в разврате погрязли глубоко!» – вспомнились сейчас же Шубникову обличения несчастного шута мантуанского двора.
То в негодовании пребывал Шубников, то в отчаянии и обиде. Но какой буревой силы и ниагарьей мощи были эти негодования, отчаяние, обида! Если бы судьба человеческая распорядилась сейчас выпустить Шубникова на сцену, не каждая сцена оказалась бы достойной его, пришлось бы ему отдавать площадку театра Стратфорда-он-Эйвона или сцену в Афинах, чьи камни исходили герои отцов трагедии. Да, трагиком жизни ощущал себя теперь Шубников. То он был намерен пересилить заблуждения и ложные заботы сытой самоуспокоенной толпы и повести ее к высям. То готов был утихнуть, замереть, уйти в горы или в не известные никому пещеры, покинуть ограниченных, жалких людей и хотя бы уходом своим расшевелить, устыдить неблагодарных никчемностей. И в том и в другом виделась сладость. И жертвенный порыв и гордые слезы одиночества в пустыне мироздания могли принести усладу. Однако произнести: «Ах так, ну и живите как хотите, но без меня!» – никогда не поздно. Шубников убеждал себя в том, что уйти от бурь было бы теперь стыдно, это про таких, как он, сказано поэтом: «Горит наша алая кровь…» – и далее по тексту, а инерцию сытости и спокойствия, недальновидности в людях следует устранять с терпением и состраданием.
Попросил выслушать его директор Голушкин.
– С управленческим модулем решено, – сообщил он с экрана. – Покончим с коридорной теснотой.
– Хорошо, – сказал Шубников. – Только не надо называть модуль управленческим. Слово канцелярское. Мы же люди творческие, свободного поиска.
– Может быть, и слово «директор» несовместимо с поиском? – чуть ли не обиженно спросил Голушкин.
– Совместимо, – успокоил его Шубников. – И сочетание «директор Палаты услуг» совместимо пока с фамилией Голушкин.
– Корпус модуля и оболочка из сплавов, что идут в небеса. Выбили с трудом.
– Труд будет оценен, – сказал Шубников.
– Модуль поставим между складом и ломбардом.
– Завтра и ставьте.
– Завтра? – озадачился Голушкин. – Но его еще нет…
– Завтра и ставьте, – повторил Шубников и погасил экран.
«Ну вот, – подумал он растроганно, – порычал, посупротивился, а делает, понял…» Досада на Голушкина стала теперь казаться напрасной. Да и нужны ли ему, Шубникову, механические исполнители? Пусть рычат и ворчат, пусть спорят, пусть злятся, а потом-то поймут и сделают как свое. И Бурлакин поймет и успокоится, он – при всех своих сомнениях – верный спутник в странствиях души. И Михаил Никифорович не столь недальновиден и безнадежен, как кажется, и дядя Валя, достойный, кстати, и сочувствия, и Мардарий, и прочие останкинские и сретенские жители.