Аптекарь - Страница 68


К оглавлению

68

Михаил Никифорович догадывался, что Любовь Николаевна не пролетает и мимо магазинов, в каких продаются шляпки, помады, туфли, серьги и прочая бижутерия. Известно, и прежде менялись наряды Любови Николаевны, – в ту пору, мы предполагали, она искала свой московский образ. Но ранние вещи Любови Николаевны возникали как бы из воздуха, в воздухе же они и исчезали или висели там на невидимых вешалках. В шкафу и в чемодане, во всяком случае, Любовь Николаевна их не держала. Очевидно, те вещи были как бы служебной формой. Теперь же, считал Михаил Никифорович, в квартире стали появляться вещи Любови Николаевны личные. Эти-то были точно из московских магазинов. Однажды Михаил Никифорович допустил бестактность, поинтересовавшись, пусть даже без зла и укора: «Вы все по городу ходите. Вы что – в отпуске? Или на каникулах?» «Я не в отпуске. И не на каникулах, – сердито ответила Любовь Николаевна. – Я не у дел. И вы знаете почему». Михаил Никифорович тогда чуть было не спросил, долго ли Любовь Николаевна предполагает быть не у дел, в томлении натуры, но не спросил, боясь, как он понял позже, Любовь Николаевну спугнуть.

Однако испытывала ли Любовь Николаевна, будучи не у дел, томление натуры (когда-то Петр Великий уходил от сражения со шведами, дабы вызвать томление натуры сорвиголовы Карла, и притянул того к Полтаве)? Не вызывала ли она сама в ту пору томление иных личностей, скажем Михаила Никифоровича? Или дяди Вали?.. Но оставим пока эту тему.

Как-то Любовь Николаевна высказала на кухне сожаление об австрийских сапожках, о том, что не удалось купить их. Михаил Никифорович предложил ей деньги, у кого-нибудь он полагал их на время одолжить. У Добкина, например. Любовь Николаевна растрогалась, но сказала, что он не так понял, что ее сожаление вызвано не отсутствием денег, а безобразной очередью. «Что – деньги! – нервно сказала Любовь Николаевна. – С ними мы разберемся позже!» Кто «мы», Михаил Никифорович уточнять не стал.

Сапоги австрийские Любовь Николаевна не купила. Они были зимние, а холода еще не пришли. Первыми обновками стали ситцевые платья, серьги с бирюзовыми стеклышками, туфли на среднем каблуке, тапочки для дома, вызвавшие у меня мысли о черевичках. Вместе с этими черевичками она купила и тапочки для Михаила Никифоровича. Михаил Никифорович и при Мадам Тамаре Семеновне тапочки надевал редко, лишь когда был в чем-то виноватый и испытывая при этом утеснение. К вечерним шлепанцам, пижамам он, крестьянский сын и бывший матрос первой статьи, относился с высокомерием. Из теплого белья носил лишь тельняшку. Тапочки, преподнесенные ему, он готов был отправить в мусоропровод. Но посчитал, что они не его собственность, а Любови Николаевны, и распоряжаться ими он не волен. Вышло так, что в жаркий день Михаил Никифорович, приняв душ, сунул ноги в тапочки. И позже их надевал. Сколько они стоили, он не знал и денег Любови Николаевне за них не предложил, решив, что его вещью они стать не должны, а он будет как бы арендатором тапочек. Но чувствовал, что ни с того ни с сего покорился чуждой ему вещи…

А Любовь Николаевна вскоре принялась вслух, но как бы между прочим замечать, что в квартире Михаила Никифоровича многого не хватает. То есть и мебель бы надо иметь другую, а уж коли жить со старой, то ее следовало бы переставить по-другому, и прочее и прочее. Понятно, что замечания были пресечены Михаилом Никифоровичем. Покупки же Любови Николаевны Михаил Никифорович рассматривал, но оценку им давал по принуждению и из вежливости. Для красивой женщины все могло оказаться хорошим, дура же и страшила способна и туфли Золушки превратить в потертые калоши. Из Любови Николаевны получалась нынче красивая женщина. А потому и одобрительные оценки его («Да, ничего…», «Да, нормально…») чаще всего не были несправедливыми или фальшивыми.

Сложности случались, когда Любовь Николаевна возвращалась с пакетами из отделов нижнего белья. Когда-то весной она могла разгуливать вблизи Михаила Никифоровича чуть ли не нагишом, не видя в том ничего зазорного. Может, она и вообще не знала, что за звери такие мужчины. И Михаил Никифорович смотрел на нее тогда как на существо условное, по свойствам не лучше привидения. Теперь же Любовь Николаевна стала стыдливой. И хотелось ей похвастаться чем-то, и неловко было. Но не терпелось оглядеть себя в новом одеянии, и она просила Михаила Никифоровича не заходить в ванную и там, в ванной, вертелась подолгу перед зеркалом. Что при этом пела, Михаил Никифорович не ведал. Однажды лишь услышал: «…под роскошным небом юга сиротеет твой гарем». С этими словами, как помнил Михаил Никифорович, в опере Глинки Людмила с просьбой вернуться к делам в родные края обращалась к Ратмиру, находившемуся в любовных заблуждениях. Михаил Никифорович предположил, что Любовь Николаевна недовольна покупкой. Действительно, бангладешские шальвары оказались с порчей, Любовь Николаевна тут же понеслась менять их.

Как-то она сказала Михаилу Никифоровичу: «В очереди говорили, что в Европе не носят лифов». И тут же смутилась. И не от взгляда Михаила Никифоровича, наверное, а от мыслей тайных и желаний. Какие возникают от туманов. Или потому смутилась, что позволила себе неприличное. До отлучения от дел Любовь Николаевна виделась нам и властной, и способной воспитывать в саду и в яслях, а то и дрессировать кого следует, сила, хватка и жесткость деловых женщин, хорошо известных нам, проглядывали в ней. Такой даме в дни церемоний и служб пошли бы серые костюмы английского покроя с бостоновыми пространствами для положенных наград. Теперь Любовь Николаевна порой сама походила на тех, кого следовало дрессировать. Шаловливая становилась и легкомысленная. Или дурашливая. Михаил Никифорович имел поводы опасаться, как бы она чего не учудила. И не вызвала административных решений. Нет, не вызвала… Либо тушила в себе пожары, либо ощущала чьи-то запреты и собственные слабости. Иногда она выглядела и растерянной, чуть ли не беззащитной. Не он ли, Михаил Никифорович, должен был стать ей щитом и оплотом?.. Но случались мгновения, когда Любовь Николаевна огнем глаз своих, движениями то ли дикого зверя – рыси на морозе, или выдры в промоине, или горностая на сосне, – то ли парящего баклана, то ли пенной волны обещала вдруг стать стихией буйной и громкой, пуститься в разгул, промотать состояния и наследства, раскачать Останкинскую башню, сокрушить поднебесные горы…

68