Но если бы она их и не тратила, а копила, прятала в старом чулке на черный день, а теперь не удержалась и принялась транжирить, то и тогда расходы Любови Николаевны Михаил Никифорович своими пособиями объяснить бы не смог.
А Любовь Николаевна между тем стала вдруг Михаила Никифоровича кормить. Раньше она лишь по утрам жарила себе яичницу либо жевала бывшую французскую булку с любительской или ливерной колбасой, а обедала или ужинала неизвестно где. И ела-то что? Михаил Никифорович, если не был сердит на жиличку, воображал ее в очереди за чебуреками на Неглинной или же за столом какой-нибудь сокрушительной для желудка пельменной и сострадал ей. Попытка его угостить Любовь Николаевну мясным блюдом, как мы помним, не привела к удаче, разве что он познакомился с доктором Шполяновым. Более Михаил Никифорович и не старался проявить себя хлебосольным хозяином, и не потому, что не было желания зайти в мясницкую к Петру Ивановичу Дробному, а потому что отсутствовали поводы сидеть с Любовью Николаевной за одним столом.
Как складывались их отношения после капитуляции в доме у дяди Вали, да и накануне, разъяснять не надо. Им бы друг друга не видеть в упор, а не то чтобы вместе расставлять на кухне посуду. Они и впрямь не видели друг друга в упор. Лишь однажды Любовь Николаевна при встрече в коридоре сказала Михаилу Никифоровичу, словно бы извиняясь перед ним, но и с достоинством: «Мне ведь на самом деле некуда деться…» На что Михаил Никифорович ответил: «Что тратить слова…» Более и не тратили. Но с перетеканием песка в стеклянных сосудах обиженная и от обиды будто мраморная Любовь Николаевна потихоньку оживала и даже иногда принималась напевать. Поначалу Михаил Никифорович слышал фразы из «В низенькой светелке…» и «Колокольчики мои, цветики степные…», но потом в квартире зазвучали и иные слова и мелодии, не всегда, заметим, грустные. Любовь Николаевна напевала и «Не шей ты мне, матушка, красный сарафан», и «Из-за острова на стрежень», и «Мой дельтаплан», и «Кузнечик запиликает на скрипке», и «Мы с железным конем все поля обойдем», и «Златые горы». Порой Михаил Никифорович слышал слова иностранные, понять какие он не мог, кроме «феличита», «аморе», но с чего бы ей петь «феличита» и «аморе», он даже и не строил догадок. Однажды Михаилу Никифоровичу из коридора показалось, что в комнате за притворенной дверью Любовь Николаевна сама с собой водила хоровод. Выявилось у Любови Николаевны драматическое сопрано с виолончельным тембром, но во фразах из опер, в особенности Верди, Вагнера и Масканьи, она, как Каллас, могла прозвучать и Азученою. Знала она тексты песен Высоцкого и Окуджавы… Любовь Николаевна проявляла музыкальную независимость, но и не вредничала. Чувствовала, видно, что Михаил Никифорович Зыкиной предпочитает Плевицкую и Русланову, и пела в их манере, впрочем не имитируя, а по-своему. Временами, казалось Михаилу Никифоровичу, пела чудесно. Но он сразу же осаживал себя, хмурился: мало ли что, мало ли как – ради выгод или ради еще чего – можно петь казенным голосом! Однако – ради каких выгод? И отчего же – казенным голосом? А если Любовь Николаевна пела своим голосом?
И нередко при пении Любови Николаевны возникали в квартире запахи, нисколько не раздражавшие Михаила Никифоровича. Это были и запахи деревенского утра и парного молока, прочувствованные как-то и мною, и запахи сырой после грибного дождя ольхи, и молодого, только что, в конце мая, сорванного с грядки чеснока, и расцветшего в Ельховке возле дома матери куста жасмина, называемого, правда, по науке жасмином ложным, или чубушником, и овчинного полушубка, и ветра со снегом в Беринговом море у острова Карагинского, и теплой ржаной горбушки, и декабрьской проруби, и смоленой лодки… Разные возникали запахи, они Михаилу Никифоровичу были приятны.
Иногда Михаил Никифорович, возвращаясь из аптеки или с бесед со знакомыми, заставал Любовь Николаевну у газовой плиты. Что она там стряпала, Михаил Никифорович знать не желал. Кастрюли и сковородки она брала его, еще в марте получила на это разрешение хозяина, но теперь Михаил Никифорович наблюдал на кухне и новую посуду, металлическую, стеклянную и фаянсовую. Возникали и неловкости. Вечерами Михаил Никифорович посиживал на кухне, читал, думал, слушал «Маяк», прежде чем отправиться на ночлег в ванную и поставить там раскладушку. А сейчас он толокся в прихожей, в коридоре – но что за коридор был у них! – делал вид, что у него много занятий в ванной. Любовь Николаевна сказала ему как-то, и довольно дружелюбно: «Да проходите вы, Михаил Никифорович, или в комнату или на кухню». Но зачем было проходить в комнату? Что там делать? И зачем проходить на кухню? Общий стол у них, что ли? Не хватало этого… Да и готовились на кухне, видно, какие-то острые мясные блюда, противопоказанные печени и желчному пузырю Михаила Никифоровича. Любови Николаевне полагалось бы по крайней мере проявить такт.
Но однажды она сказала: «Михаил Никифорович, сделайте наконец одолжение, присядьте к столу!» «У меня диета», – буркнул Михаил Никифорович. «Диету вы не нарушите, – сказала Любовь Николаевна. – И потом, я приготовила посинюшки. Или, если угодно, драники». Михаил Никифорович прошел на кухню. Запах был подлинный, и все же Михаил Никифорович не верил в то, что посинюшки у нее получатся. Он с войны ставил посинюшки выше всех иных блюд и полагал, что никто так не готовит их, как его мать и как он сам. Другие как будто бы и вовсе не имели права делать посинюшки. А уж эта Любовь Николаевна… «Не из новой терли? – хмуро спросил Михаил Никифорович, усевшись на табуретку. – Не из рыночной?» «Ну как вы могли подумать? – удивилась Любовь Николаевна. – Конечно, из старой. Некоторые были и проросшие». «Яйца добавляли?» – «Три яйца разбила». – «А жарили на подсолнечном?» «На подсолнечном», – подтвердила Любовь Николаевна. Михаил Никифорович подумал. «А очистки терли?» – наконец поинтересовался он. «Нет, зачем же? Очистки в мусоропроводе». «Зря, – наставительно сказал Михаил Никифорович. – Мы всегда терли и кожуру. Отмытую. И вкуснее. И полезнее. И не пропадает добро». Все-таки он выявил пороки сегодняшних кухонных трудов Любови Николаевны! Могли ли ее посинюшки сравниться с настоящими, ельховскими, коли она не терла кожуру? Нет. «Но это теперь тяжелое кушанье для меня», – сказал Михаил Никифорович. Он мог встать и уйти в коридор. Любовь Николаевна будто испугалась этого, принялась успокаивать Михаила Никифоровича: «Я вам вот что скажу, Михаил Никифорович. Я на самом деле не могу сейчас снять ваши недуги. Но средства – считайте, из трав, – какие сделают любую мою стряпню безвредной для вас, у меня есть. Поэтому не тревожьтесь…» «Вы, стало быть, со своей аптекой?» – усмехнулся Михаил Никифорович и остался сидеть. Любовь Николаевна знала, с чего начинать. Это Михаила Никифоровича отчасти насторожило.