Подумал я тогда и о другом.
Менялись не только наряды Любови Николаевны. Менялся и ее облик. Вот сегодня носик у нее оказался вздернутый. Одежды – ладно, их и погода заставляла менять. Да и дамы, украсившие Москву, не могли не влиять на туалеты Любови Николаевны. Как подтвердилось позже, была она особой наблюдательной и азартной. Да и вообще женщина есть женщина… Но вот носик… Я помнил точно (хотя теперь, конечно, и имел причины для сомнений в этом), что в первые минуты посещения автомата Любовью Николаевной нос у нее был прямой. Не большой, не малый, а совершенный. Приятно было смотреть на этот нос. Но вот пришла художница Жигуленко, сама по себе симпатичная, хотя шустрая и ветреная, со вздернутым носиком, и сразу, а может быть и через полчаса, изменилась форма носа Любови Николаевны. То ли позавидовала Любовь Николаевна женщине, то ли понравилась ей ее внешность, то ли нечто родственное (вдруг и ведьминское?) почуяла она в художнице. Словом, с носом ее случилась метаморфоза. И когда художница ушла, помахав мне своей талантливой рукой, нос Любови Николаевны прежним не стал.
И еще я вспомнил. В мартовский день, когда Любовь Николаевна вышла к нам впервые, из-под ее лисьей шапки на дубленку падали волосы золотисто-апельсиновые. Затем у нее была коса, тяжелая, как самородок. Вскоре волосы у нее стали темные и короткие. Потом опять была коса, и уже русая. Конечно, тут можно было вспомнить об услугах парикмахерских, о свойствах шампуней и красителей. Но я понимал, что всегда цвет волос Любови Николаевны был естественный, от рождения. И что коса, возникшая сразу после короткой стрижки, лежала на ее спине своя. При этом мысль о подмене у меня не возникала. Наверное, всегда это была именно Любовь Николаевна. Но как будто бы каждый раз и вариация на тему Любови Николаевны… То она являлась полная, то худая, как ветка карагача… Опять же на ум могут прийти соображения о нервной московской жизни, о невзгодах существования под одной с Михаилом Никифоровичем крышей, о недостаточной силе рубля для взятия сытного обеда, отсюда, мол, и колебания веса Любови Николаевны. Но нет, тут явно было нечто иное. Менялся и рост Любови Николаевны. (Я здесь не принимаю во внимание высоту ее каблуков.) То она была с Михаила Никифоровича, то ниже его на полголовы. И годы при разных встречах угадывались в ней разные. Порой она виделась (и была ею!) двадцатилетней женщиной, еще с надеждами, порой – совершенной и успокоенной дамой, а то и совсем девчонкой. И менялись линии ее бровей, рта, губ. То это были линии из журнала «Бурда», то они вызывали мысли именно о лесной тверской деревне. А вот теперь – вздернутый носик. Зачем это ей? Случайно ли так выходит из-за каких-либо особенностей натуры Любови Николаевны? Или мучается она, стремясь найти наиболее верное свое воплощение?
– Что это вы так смотрите на меня? – спросила Любовь Николаевна.
Улыбка ее была отчасти одобряющая, а отчасти строгая.
– Да нет… Это я так… – растерялся я. – У вас есть вкус. Вы любите хорошо одеваться?
– Да… люблю… – теперь уже смутилась Любовь Николаевна.
– Я знаком с Зайцевым, – сказал я. – Вы слышали о нем?
– Да, – кивнула Любовь Николаевна.
– Я могу рекомендовать вас ему. Если вы захотите что-нибудь у него сшить.
Мне сразу же стало стыдно. Желая быть приятным Любови Николаевне, я теперь просто хвастался. Это жена моя была знакома с блистательным модельером, брала у него интервью.
– Правда, его работа дорого стоит… – нерешительно добавил я. – И сейчас его нет в Москве. Он вместе с Волчек готовит «Вишневый сад» в Веймаре…
– Но ведь он скоро вернется?
– Да… Конечно… – пробормотал я. – Если он куда-нибудь еще не унесется… В крайнем случае я познакомлю вас с моей женой. У нее все последние журналы мод…
Вовсе я не был намерен знакомить Любовь Николаевну и с женой. Да и жена бы, наверное, отнеслась к моему пособничеству в модных делах Любови Николаевны холодно, а то бы и поставила меня в угол. Однако остановиться я не мог… Любови Николаевне учуять бы мое состояние, а она охотно согласилась увидеть модные журналы и дала при этом понять, что журналы журналами, а встречу с Зайцевым заменить они никак не смогут.
– А вот вы, Любовь Николаевна, – встрепенулся вдруг финансист Моховский, – начали говорить про одуванчики. Про их целебные и питательные свойства… Вы считаете, что они выгоняют желчь?
– Выгоняют.
– Это вы по Ковалевой?
– По какой Ковалевой? – удивилась Любовь Николаевна. Но тут же как бы и вспомнила: – Да, по Ковалевой. И еще по Туровой.
– Турова куда суше в описаниях, – сказал Моховский.
– Корни и трава одуванчика, – заговорил Михаил Никифорович, и словно бы аптекарская шапочка возникла на его голове, – находят применение как горечь для возбуждения аппетита при анорексиях различной этиологии и при анацидных гастритах для повышения секреций пищеварительных желез. Рекомендуется также применять в качестве желчегонного средства. Корни используются и для приготовления пилюльной массы.
– Понял? – обратился к финансисту Моховскому Собко. – Гони из себя желчь. Или жуй одуванчики. Или закажи у Михаила Никифоровича пилюли.
– А, скажем, полынь? – то ли Любовь Николаевну, то ли Михаила Никифоровича спросил таксист Тарабанько.
– Полынь! – обрадовался Собко. – Полынь – это абсент.
– Полынь, – сказала Любовь Николаевна, – бывает горькая, метельчатая и таврическая.
– Смертельная доза сухой полыни, – строго сказал Михаил Никифорович, – равна двумстам пятидесяти – двумстам семидесяти граммам. Во время похода в Персию Петр Первый возле Кизляра потерял за ночь пятьсот лошадей, накушавшихся полыни таврической.