– И к чему же вы пришли?
– Тому, что пожелает совершить Шубников, или похожий на него, или я, если я забуду о чести и меня захватит низкое, вы имеете возможность помешать?
– Нет, – сказала Любовь Николаевна. – Не имею. У Шубникова пай, обеспеченный рублем и тридцатью шестью копейками. Он обладает правом желать.
– Вы все же намерены сейчас разозлить меня. Или вы даже издеваетесь надо мной, зная, что избавиться от вас мы не можем.
– А вы хотите избавиться от меня? – рассмеялась Любовь Николаевна.
– Да! – воскликнул Михаил Никифорович. – Да!
– Эка вам не терпится избавиться-то! Ну вот и избавьтесь. Ведь сделать это проще простого.
– То есть как? – растерялся Михаил Никифорович.
– Раньше не возникало нужды говорить об этом. А теперь я скажу. Если вы, конечно, хотите знать. Вы не спешите. Вы подумайте, надо ли вам знать.
– Я хочу знать, – угрюмо произнес Михаил Никифорович.
– Коли хотите, то и знайте. Проще простого. Вон те цветы на подоконнике. Фиалки. Вами ухоженные и политые. Горшки разбейте, землю выбросьте, а растения с цветами, листьями, стеблями и корнями разрежьте, разрубите, сожгите над газовой плитой, пепел пустите по ветру с балкона, и меня в Останкине не будет. Проще простого. Все в мире хрупко и тоньше шелковой нити. Другое дело, что никто иной в Останкине, кроме вас, действие это произвести не может. А вы особенный и единственный. У вас и пай в три рубля восемьдесят четыре копейки, и вы открывали бутылку. И вы… вы для меня… Но – неважно…
Михаил Никифорович сидел молча. Не лукавила ли, не смеялась ли над ним теперь Любовь Николаевна?
– Вы попробуйте, попробуйте, Михаил Никифорович! И горшки с цветами рядом. Две-три минуты – и все. Кровь не прольется, не бойтесь. Просто вы меня более не увидите. Только не думайте, что без меня вам будет легче.
– Вы совсем исчезнете? – волнуясь, спросил Михаил Никифорович.
– Хоть бы и совсем! – Любовь Николаевна смеялась. – Вам-то какая забота? Что вам моя жизнь и боль? А уж если вы на что-то оглядываетесь, то посчитайте себе в облегчение, что я лишь отсюда исчезну, а где-то буду. Буду. Пусть и ощущу мелкие неприятности вроде разбитого корыта, испорченной карьеры и прочего. Посчитайте так.
– Вы не вводите меня в заблуждение? – спросил Михаил Никифорович. – Не дразните меня намеренно?
– А хоть бы и дразнила! Вас, выходит, надо раздразнить, разозлить, чтобы вы решились на столь малое дело?
– Это дело не малое.
– Пусть будет для вас малым. Или мелким. А потом вы про все забудете.
– Вы будто готовы принести себя в жертву…
– Не держите это в голове. Чтобы меня извести совсем, надо не только наши с вами фиалки сжечь и развеять, но и истребить еще многое. Скажем, клен в переулке на Сретенке, бузину в низине у деревни Семешки, а вы о такой деревне и не знаете, желтые кувшинки в речке Кашинке да и множество чего другого, зеленого, красного, белого, пахучего, живого, до чего вам и не дотянуться! А потому и посчитайте, что у вас есть оправдания и облегчения.
– Останкину сейчас не нужны оправдания и облегчения, – сказал Михаил Никифорович.
– Вот вы и заговорили не о своем, а об общем. И думайте об общем. А своего для вас будто и нет. И тем более моего.
Теперь Михаил Никифорович был убежден, что Любовь Николаевна куражится, в интонациях ее он угадывал уже знакомые ему бесстыжесть и наглость, без сомнения накануне его отъезда в Ельховку она приходила к нему пусть и искренне опечаленная, подавленная усталостью (но усталость ее могла быть вызвана и тяжким или недостаточно стремительным ходом ее дел, возможно именно карьерных, отсюда и ощущение обрыва), приходила, чтобы разжалобить, ослабить его, ей нужен был ослабленный, размягченный держатель наиболее основательного пая, сейчас же она смеялась над ним, наивным останкинским жителем, недотепой, возомнившим, что он обязан стать избавителем и защитником.
– А ведь я поверил вам, Любовь Николаевна, – горько сказал Михаил Никифорович. – Ведь я… – Он встал.
– Все, о чем стоило объявить, я вам объявила, – сказала Любовь Николаевна, из глаз ее исходило сияние, оно казалось Михаилу Никифоровичу зловещим. – И вы уж не тяните, а то ведь опять ничего не совершите.
– Действительно ли то, что вам раньше подчинялось, стало теперь не управляемым вами? – спросил Михаил Никифорович.
– Да, есть и такое, – сказала Любовь Николаевна. – Но оно – в вас, а не во мне.
«В нас, в нас, конечно, в нас! – подумал Михаил Никифорович. – Но чтобы разобраться во всем, прежде надо отогнать от нас подалее эту огненную коварную змею!»
Любовь Николаевна расхохоталась торжествующе, будто бы счастливо и так, что дом Михаила Никифоровича должен был рухнуть от ударов звуковых волн. Но дом устоял.
– Назовите меня еще и гулящей! – все еще с сиянием в глазах сказала Любовь Николаевна. – Или хотя бы вспомните снова Манон Леско. И вам будет легче принять решение.
– Я уже принял решение, – сказал Михаил Никифорович.
– Наконец-то, – стала серьезной Любовь Николаевна. – Впрочем, я сомневаюсь, выполните ли вы его.
– Я выполню его.
Любовь Николаевна пристально и долго смотрела на Михаила Никифоровича.
– Раз так, у меня к вам просьба, – сказала она. – Исполните свое решение через час. Дайте мне еще час побыть с Москвой.
– У вас есть час, – кивнул Михаил Никифорович.
– Ну вот и все, – сказала Любовь Николаевна. – И все.
И тогда она поднялась, шагнула к Михаилу Никифоровичу, протянула руку и опять, как десять дней назад, стала горячей ладонью гладить его щеку и волосы, ни оттолкнуть ее, ни отступить от нее Михаил Никифорович не мог, его втягивали в себя глаза прекрасной женщины, в них была боль, затравленность, пропасть, в них была нежность, была верность, была жалость, возможно, к нему, Михаилу Никифоровичу, и к самой себе, в них было прощание.