Да попросить бы у Любови Николаевны сухое мочало. Эдак, как бы дурачась, с шутками. Подержать бы его в руках, успокоиться, плюнуть на него, да и выбросить на помойку. А не смог. Стыдно было! Стыдно! И с шутками бы не смог. Браня себя за блажь, за слабость, слово дал, что и никогда не попросит. А слово дядя Валя, если давал, умел держать.
Как помним, его горения на работе, у политической карты мира, донорство, рекорды не привели к удачам. Надо было побороть или уничтожить Любовь Николаевну. День капитуляции поначалу обнадежил дядю Валю. А потом пошло… Он ходил подавленный и будто потерявший голос. Смирял себя, словно затаиваясь, чтобы застать врага врасплох, но сам становился кроткий и покорный. И одолевала хандра. Дядя Валя посчитал – от одиночества. Оттого, что, несмотря на все его приобретения, жена не захотела отвыкать от таксиста. Ну и пусть, решил дядя Валя, ну и таксист с ней! Он сыскал себе подругу, Анну Трофимовну, Нюшу, взбодрился, жил человеком, о сухом мочале почти и не вспоминал, а если и вспоминал, то как о веселой глупости, о которой можно было и рассказать на потеху публике. И рассказал когда-то Шубникову и Бурлакину, тогда еще обычным останкинским горлопанам и баламутам. Рассказал, на свою беду.
А Шубников с Бурлакиным позднее, уломав или обведя вокруг пальца Игоря Борисовича Каштанова, сказали как-то дяде Вале, что, конечно, волхвы нынче не те да и дяде Вале вряд ли предстоит поход к неразумным хазарам, но все же стоило бы ему, Валентину Федоровичу, освободиться от комплекса марьинорощинского детства, получить на руки сухое мочало и тем самым утереть нос Китайцу Ходе. Дядя Валя, пожалев о своей напрасной откровенности, сказал, что он дал себе слово не просить у Любови Николаевны сухое мочало. И вообще ничего не просить. «А вы ничего и не просите! – обрадовался Шубников. – Мы попросим! И вам принесем. Мы ведь теперь можем желать!» Дядя Валя сам был лукав, стоек, увертлив в случаях подвохов и ловушек, а тут задумался: «А может, и впрямь? Пусть они принесут, а я подержу его и выкину!» Шубников с Бурлакиным не забывали и о своей корысти. Коли дядя Валя не мог снять с себя слово, а они доставили бы ему сухое мочало, он обязан бы им дать нечто в залог на время, ну хотя бы пай, ему совершенно ненужный, с условием, что этим паем они смогут пользоваться на благо людей. Дядя Валя воскликнул: «А! Была не была!» Сразу же, как бы продолжая шутку, составили купчую, при этом договорились, что, как только дядя Валя насладится сухим мочалом, как только выкинет его, залог ему будет немедленно возвращен. Вечером же Шубников и Бурлакин принесли честно заказанное Любови Николаевне сухое мочало. Валентин Федорович расписался в получении. Возбужденный, он хохотал, но был и разочарован. Все же он надеялся, что ему принесут нечто волшебное, чего по обещанию Ходи он не был в жизни достоин. А он держал в руках мочало, какое выделывалось из липового луба, из липового подкорья, размоченного и разодранного на волокна. Впрочем, дяде Вале стало казаться, что в цвете, в крепости волокон есть нечто особенное и благородное. Может, и изготовляли доставленное ему мочало каким-то чудесным способом и единственный раз. Тайна, несомненно, была в нем… Но дядя Валя уверил себя, что – все, мочало у него есть, оно побудет у него, полежит, а через день, через два он его выкинет, ко всеобщей радости. Или сплетет лапоть.
Не выкинул, не изрубил, не развеял.
Уже ночью дядя Валя понял, что боится потерять сухое мочало. К удивлению Анны Трофимовны, он сунул его под подушку. Ушел утром на службу, но часа не провел на улице Цандера, прибежал домой со страхами: не выкрали ли мочало, не разгрызла ли, не заглотала ли его собака. Собака никогда не допускала злокозненных действий, а тут он и ее заподозрил в безобразии. С того дня дядя Валя стал носить мочало на себе, в сырые дни стараясь не выходить на улицу.
Он упрашивал Шубникова и Бурлакина забрать у него мочало и вернуть его Любови Николаевне. Те сказали, что нет, не могут, что, если он будет привередничать, они откроют Останкину его тайную страсть, возможно порочную, и пусть он пеняет на себя. Да он и сам, заметил Шубников, не отдаст им мочало. А Валентин Федорович уже знал, что не отдаст. Мочалу требовалось убежище не только от жулья, но и от катаклизмов. Не сразу, но выпросил дядя Валя у Шубникова бункер. Сначала под домом на улице Кондратюка, потом – глубокий, с лифтом. Устраивая бункер, Шубников старался. Тайную страсть Валентина Федоровича следовало подогревать и раздувать.
Вскоре дядя Валя стал выходить из бункера, затворив бронированные двери, лишь ради служебных дел на улице Цандера. Подруга его Анна Трофимовна не слишком роптала. Не меньшей, нежели любовь к Валентину Федоровичу, была у нее любовь к огороду и к садовому домику на станции Шарапова Охота. Шубников дал понять Анне Трофимовне, что платить дяде Вале и ей в Палате – по заслугам – станут больше, денег хватит на то, чтобы садовый домик превратить в дом. Или в виллу. Но кормить Валентина Федоровича горячими блюдами Шубников рекомендовал. А дядя Валя сидел в бункере, думал, вставал, подходил к мочалу, теребил его пальцами, гладил, брал на руки, носил по помещению, баюкал. Мало было у него сухого мочала, мало! Шубников, дожидаясь, правда, просьб Валентина Федоровича, с охотой приносил в бункер охапки мочала. «Хорошо-то как у вас! – сказал он однажды. – Здесь бы еще устроить сауну!» «Нет! Никаких саун! – испугался Валентин Федорович. – Оно же будет мокрое!»
Бурлакин, просивший дать дяде Вале послабления, из жалости к нему и чтобы незаметно для Шубникова изменить интересы Валентина Федоровича, установил в бункере компьютер многоцельного назначения. Не отлучаясь от сухого мочала, дядя Валя мог попасть, куда бы пожелал, и исполнить все, что ему взбрело бы в голову. Компьютер был и игровой. Валентин Федорович мог вызвать в бункер любых людей и животных, быть их повелителем, разыгрывать сражения, производить перестановки правительств, лепить историю по своему усмотрению. Дядю Валю электронное развлечение поначалу радовало. Он рассчитался с негодяем Уриэрте, кровавой бестолочью из Гондураса, кого год назад, если помните, он не мог достать и уязвить при попытках установить во всех регионах мира справедливое течение жизни. Вновь встречался дядя Валя с Эйзенштейном, еще Сережкой, еще лохматым, с Протазановым, с композиторами Лепиным и Будашкиным, сам видел себя среди мастеров кинематографа и легкой музыки, видел, с каким благоговением они выслушивали его замечания и советы, как, обрадовавшись его подсказке, Сережка Эйзенштейн гонял детскую коляску по одесской лестнице. Дядя Валя заново устраивал события последних войн – испанской, на какую он стремился, но не смог попасть, финской, Отечественной, – воскрешал убитых, искалеченных и умерших, сам под бомбами трясся по фронтовым дорогам на «эмке» и трехтонке, карал оккупантов, пробирался и в самое логово зверя. Озорничал дядя Валя мальчишкой в Лазаревском переулке, катал в лодке барышень на пруду Екатерининского парка, когда-то те барышни воротили нос от малорослого, щуплого Вальки Зотова, теперь же они гонялись за ним. Иные из них выходили чуть ли не живыми в глубину бункера.