Шубников нервничал. Его раздражало то, что он не может освободиться от мыслей о Михаиле Никифоровиче. И приходило ему в голову: а не шутит ли с медикаментами Любовь Николаевна? «Нет, нет, – тут же он говорил себе. – Зачем это ей?»
Но нередко Шубников о Михаиле Никифоровиче и забывал. В особенности когда его захватывали замыслы и идеи Палаты Останкинских Польз, когда требовались моментальные постановочные или сюжетные решения. Тут Шубников был как Петр Великий на верфях Адмиралтейства. Или хотя бы как Бондарчук в Прикарпатье в окружении войск округа на баталии Ватерлоо (в минуты благодушия Шубников позволял развлекать себя кинематографическими историями ставшего ручным дяди Вали). В последние дни Шубников увлекся идеей массового гулянья на улице Королева с фейерверками, балаганами, каруселями и триумфальными арками, благо нашлись заказчики. Со вниманием относился Шубников и к урокам Высшего Света с погружением. Узбекский халат и бархатный костюм с плащом и шапочкой Шубников отверг. Голушкин их не сжег и не перепродал, а отправил в депозитарий имени Третьяковской галереи. Шубников носил теперь на службе сапоги, мушкетерские штаны, бязевую рубашку со свободными рукавами, завел трубку. С трубкой во рту он стоял над картой Останкина, где должно было развернуться массовое гулянье с потехами и когда возникло в его кабинете слово «пандейра».
Долго это слово, а тем более клиента, его произнесшего, хотя он и был человеком заслуженным, заведовал в пригороде свалкой, не пускали в кабинет Шубникова. Стыдно было не уважать заказ такого человека, тем более что он просил во временное пользование лишь одну пандейру, пусть и небольшую. «Все у меня есть, – говорил он, – но нет пандейры». Его успокаивали, заверяли, что, конечно, непременно, сейчас же и необязательно небольшую. Но никто не помнил, кто такие пандейры. Наконец один из наиболее бесстыжих спросил, а что это такое – пандейро. «Вот тебе раз! – удивился клиент. – Если бы я знал, она бы у меня была». Похоже, он стал разочаровываться в Палате Останкинских Польз. Призвали Ладошина, интенданта и любимца директора Голушкина. Ладошин, не отказавшись от слова «минусово», начал с толком пользоваться словом «ксерить». Однажды он похвастался: «Брат-то у меня отксерил дисер». И смутился, ожидая, что местные лингвисты его пристыдят. Но Ладошина поздравили. С той минуты Ладошину стало легче общаться. То и дело слышалось: «ксерить», «отксерить», «ксерик». «Жена ксерила мне пять котлет. Не минусово» – похвала жене. «Я вчера неминусово отксерил двух…» – похвала себе. И так далее. (А в журнале деловых идей Шубников сделал запись: «Ксерить. Ксерики. Отдел (?) ксериков. Вещи одноразового использования. Люди одноразового использования». Однако идея с ксериками пока не была осуществлена.) Призванный Ладошин развел руками. Тогда во избежание потери лица или даже позора слово «пандейро» и было допущено в кабинет художественного руководителя.
Шубников что-то слышал в студенчестве. Но не помнил. Забегали служители, напряглись компьютеры. Выяснилось, что справочный аппарат Палаты слаб и легкомыслен.
– Любительство! – возмущался Шубников. – Самодеятельность!
Звонили в академические институты, в энциклопедическое издательство. Без толку. Шубников приказал сыскать Филимона Грачева. От Филимона пришла записка: «Самба должна иметь пандейро».
– Ну естественно! Как же забыли-то! – раздосадовался Шубников. – Ну конечно! Каждая самба должна иметь свое пандейро!
И другие, из взрослых, вспомнили, что четверть века назад была такая пластинка, на обороте – «Торрадо де Мадриде», скорость семьдесят восемь, еще для радиол. Теперь хотя бы стало известно направление поиска – следовало обращаться к хореографам-фольклористам, ученым-бразилеведам, в журнал «Латинская Америка». Клиенту предложили подождать два дня, но он чуть ли не захихикал, пандейра ему нужна была сейчас же, коли требовалось усилить плату, он был готов пожертвовать Палате сколько угодно.
– У меня все есть, – повторял он. – А пандейры нет. Ради чего тогда жить и работать?
– Выдайте! Выдайте ему пандейру, и немедленно! – закричал Шубников. – Пусть платит!
– Какую? – озаботились Голушкин и прочие исполнители.
– Какую хотите! – кричал Шубников. – И чтоб через пять минут духу его здесь не было!
Шубников не успокоился и через десять минут, после того как ему доложили, что пандейра выдана и услуга оформлена. «Что за работники! – распалялся он. – Ничтожества! Бездари! Неучи! Завтра же создадите отдел справок! Иначе разгоню всех и призову Филимона Грачева!» «Создадим! Создадим! – принялся было утихомиривать Шубникова Бурлакин. – Не шуми…» Но с Шубниковым случился истерический приступ. Он метался по кабинету, швырял на пол бумаги, карты Останкина, малые электронные машины, не жалел канделябры и жирандоли, топтал шкиперскую трубку, кричал, что уйдет от всех, удалится, покинет сумасбродный город, пострижется в монахи, примет схиму, его здесь никто не понимает и никогда не поймет, какими-то идиотами с их пандейрами отвлекают от великих дел, и пусть все развеется прахом, пеплом, золой, он уйдет, уедет, удалится!
Тем временем Шубникова ожидал серьезный посетитель. Объявил, что ни с кем более разговаривать не станет, никаких предварительных объяснений не даст и что в беседе с ним должен быть заинтересован сам Шубников. Сказал, что посидит полчаса, а потом пусть пеняют на себя. Голушкин выяснил: посетителя привезла машина достаточно черная и ждет. Посетитель был, на взгляд Голушкина, тридцати восьми лет, грузный, но способный бегать кроссы в Сокольниках, ходить на стрельбище и использовать приемы ушу. Он имел вид сановника, который хотя и блюдет, но и не брезгует, а подчиненных направляет, как недреманный сыч, проверяя по часам, не храпят ли они, правильно ли расставлены, присутствуют ли и не пьют ли чай. Такому посетителю Голушкину особенно хотелось досадить. А тот, выдержав свои полчаса и сверх них сорок минут, дал понять, что недоволен и скоро себя проявит. Голушкин попросил Бурлакина предупредить Шубникова, если тот, конечно, остыл («Хорошо бы карты не валялись или хотя бы хрусталь не был разбросан»), и сообщил посетителю, что его, видимо, примут.