Шубников замолчал, молчала и толпа, ожидая новых слов или призывов, куда идти и что делать, но слов не последовало, и воодушевление осуществилось благодарственными криками, взлетом вверх рук с сомкнутыми или сжатыми пальцами, а Валентин Федорович Зотов рухнул на колени. Шубников великодушно взмахнул рукой, давая понять, что все это мелочи, последствия нервического хода времени и пусть дядя Валя успокоится. Великодушный жест Шубникова был замечен и оценен аплодисментами, кто-то бросил к ногам Шубникова букет гвоздик.
Тогда-то и приблизилась снова к Шубникову Любовь Николаевна.
Шубников, возможно, уставший, растративший себя ради нас, не сразу и сообразил, кто рядом с ним. А Любовь Николаевна, наклонив голову, предложила Шубникову взять ее под руку. Шубников хорошо носил нынче костюм и красиво повел женщину. В левой вскинутой руке Любови Николаевны взблеснул золотой стержень с зеленым камнем, и опять вблизи Любови Николаевны возникло сияние. Сияние это принадлежало теперь и Шубникову (или исходило и от него). Шубников и Любовь Николаевна последовали к выходу, покидая восхищенных подданных. Они проходили мимо меня, и тут Любовь Николаевна взглянула на меня со значением или подсказкой и будто бы даже подмигнула мне. Не эта подсказка или подмигивание удивили меня тогда, нет, я увидел, что Любовь Николаевна смотрела на Шубникова восторженными глазами. Она была увлечена им.
А отчего же было ей не увлечься Шубниковым, если он всех увлек и заворожил? Стало быть, в нем есть сила, какая была надобна Любови Николаевне. И какая еще проявит себя в Останкине. Разве можно было сравнить с сегодняшним Шубниковым Михаила Никифоровича?
Публика расходилась с неохотой. Глаза у многих еще горели жаждой действия. Но, возбудив энергию и воодушевление, факел не зажгли и никого никуда не позвали. Одно успокаивало: еще позовут, и тогда пойдем.
Валентин Федорович Зотов удалялся домой (или продолжать службу? тогда не знали) понурый и безмолвный. Подтяжка его была укрощена и прищеплена к брюкам. Анна Трофимовна деликатно молчала и опекала безмолвную же собаку. За дядей Валей шел Бурлакин в черной задумчивости.
– Женщина-то какая ядовитая! – услышал я от соседа, ожидавшего услугу с оксфордской мантией.
– Что? – рассеянно спросил я. – Какая женщина? Отчего ядовитая?
– Ядовитая! – сладко, закрыв глаза, произнес мимолетный сосед, и стало ясно, что «ядовитая» для него высшая степень одобрения женщины. Эх, кабы ему в жизни выпали оксфордская мантия с шапочкой и париком и ядовитая женщина!
– Вы из хлопобудов? – спросил я.
– Нет, – посмотрел на меня сосед с удивлением. – Нет. Не допущен. – Но сразу же добавил, словно стараясь сделать мне приятное: – Здесь есть хлопобуды. Есть. И немало. Тот, что стоит за мантией, например. Я думал, его время подошло. Ан нет… Но получит.
Дом мой был рядом, и отложенная тетрадь ждала на столе, но я все бродил возле бывшего пункта проката. Воодушевление сменилось во мне подавленностью. Из иных же воодушевление пока не истекло. Педанта, выразившего сомнение, не уместнее ли было бы оснастить экспедицию не колесным пароходом, а стругами и челнами, тут же пристыдили. Палата Останкинских Польз знает свои резоны, и критики ей не нужны. Слова эти вызвали одобрительный гул. Возвращались иноземные автомобили и забирали любопытствующих гостей Москвы, видно, что озадаченных.
– Ядовитая женщина! – опять очутился возле меня мечтатель.
Я хотел было согласиться с ним, чтобы он отстал, но увидел Мардария. Мардарий сидел на крыше, свесив ноги в лунных сапогах, смотрел на суету людей и машин, был одинок и надменен.
– Да, ядовитая! – уже обижаясь на меня, заявил мечтатель. – Не я один ее возжелал. Но кто я? Она досталась по праву…
– По праву! – прервал я его и пошагал прочь.
Дня три у меня болела голова и было скверное настроение. Я будто угорел и никак не мог вывести из себя вред угара. Но от Шубникова, от его власти и силы я отдалялся. Явись он теперь ко мне с факелом и потребуй идти за ним осуществлять общее благо, я бы не пошел. Увольте, сказал бы я, от своих прихотей и видов. Я сказал бы это и Любови Николаевне. Но ни она, ни Шубников ко мне не приходили.
Отчего в Останкино съехалась, слетелась, сбилась публика? Что ее привлекло? Что заманило? Слух ли искаженный, но загадочный? Или, напротив, с подробными разъяснениями приглашение? Впрочем, что и как привлекло, было не самым существенным. А предъявили публике вот что: Шубников с Любовью Николаевной заодно, более того – она увлеклась Шубниковым, а что могут сотворить дама с фаворитом, известно всем. Далее: Шубников показал, что способен не только усмирить бунтаря Валентина Федоровича Зотова, он, наверное, уже и сейчас мог бы вызвать у тысяч людей состояние восторга и отваги, при которых впору было бы штурмовать Бастилии или же ломами сравнивать с землей Кордильеры. Полагаю, штурмы и сравнивания с землей еще предстояли.
Предъявлено так предъявлено, решил я. Но это их дело.
Приходили на ум реплики, услышанные в толпе и тотчас забытые, о тысячных – да что там тысячных! – уплатах за услуги и о том, что все дело в один миг возьмет и порушит фининспектор. Тогда казалось: это судачат завистники и очернители; теперь же думалось: даже если и не завистники, какая разница? Сможет ли что-либо порушить на улице Цандера и самый добродетельный фининспектор? Вспоминался и надменный Мардарий, сидевший на крыше… Однако мысли эти были как бы остатками угара. Они утекали. Потом голова перестала болеть.
А о Михаиле Никифоровиче я думал. И отчего-то с жалостью… Естественно, что эта моя жалость вряд ли могла быть существенна для художественного руководителя Палаты Польз. Но при отличиях наших размышлений и чувств объект их временами был один – Михаил Никифорович. Присутствие Михаила Никифоровича рядом на земле сейчас тяготило Шубникова. Он хотел бы не оглядываться на Михаила Никифоровича, совсем не знать, что такой есть, но не мог. В нем вдруг возникло: «Аптекаря не должно быть!» Но каким образом не должно быть? Отправить его с походной аптечкой долой с глаз, долой из памяти, своей и чужой, куда-нибудь к морю Росса на антарктические станции или к зулусам, которые, как известно, с копьями ходят и на профсоюзные собрания? Или извести вовсе? Но кому отправить и извести? Не ему же, Шубникову. Это вышло бы недостойно его нравственного движения. И просить кого-то о пособничестве было бы унизительно. И подло. Вот если бы все случилось само собой и кто-то сам бы понял его, Шубникова, и легонько так, будто забывшись, сдунул бы Михаила Никифоровича с земли. Вот если бы эдак…