– Справедливо, – сказал Голушкин. – Это уладим.
– И еще, – пришло в голову Шубникова. – Надо подумать о новой услуге. У нас должны появиться антропомаксимологи.
– Это кто такие? – спросил Голушкин.
– Свежий ручей науки, – объяснил Шубников. – Резервы возможностей организма. Мать поднимает грузовик, под которым ее ребенок.
– Ну, это понятно, – успокоился Голушкин. – Это перспективно.
Об антропомаксимологии Шубников узнал случайно, взглянув нынче мельком на спортивную газету, приклеенную к фанере на Кондратюка. Строчки ее сейчас же подсказали Шубникову решения, чрезвычайно далекие от мыслей отцов антропомаксимологии, названных в газете Икарами двадцатого века. В их мысли он и не думал вчитываться.
– Но ведь в управлении могут и удивиться, – снова стал важным директор Голушкин. – Вдруг ручей не наш. Не останкинский.
Голушкин давал понять, сколь трудными могут оказаться его хлопоты в учреждении и какой он государственный человек в сравнении с новыми порханиями наук.
– Это для ваших плеч, Ольгерд Денисович, – поощрил его Шубников. – Для ваших-то плеч – быть директором картины, и не на каком-нибудь «Мосфильме»! А то прокат!
Вся государственность спадала с Голушкина, когда Шубников производил его в директоры картины. Или продюсеры.
– Осуществим, – пообещал Голушкин.
– И что значит – удивятся? – сказал Шубников. – Хорошо, что удивятся. Будущее начинается с удивления. Чем сильнее удивятся, тем скорее привыкнут.
И Голушкин отбыл осуществлять. Шубников знал, что осуществит Любовь Николаевна, но на поверхности жизни должно было происходить чиновное движение бумаг. В минуты счастливых спокойствий и самому Шубникову могло показаться, что никакой Любови Николаевны вовсе нет.
Дело с антропомаксимологией как с видом услуг было административно решено к обеду, и Игорю Борисовичу Каштанову спустился заказ сочинить оду для электрического табло. Отвлекало и нервировало Шубникова ожидание Михаила Никифоровича. Однако Михаил Никифорович не приходил… Не пришел он и на второй день. И на третий. Нетерпение Шубникова, вызывавшее в бессонные часы сомнения и досаду, обернулось чуть ли не ненавистью. «Ах вот ты какой! Да тебя стоит стереть в порошок!» Но выражение вышло скорее аптекарское, и Шубников отчитал себя. Зачем же злиться на человека, если ему недоступно понимание высшего? Ему следует сострадать…
На четвертый день Михаил Никифорович явился, и Шубников сразу понял, какова будет рецензия.
– Это неправда, – сказал Михаил Никифорович, положив рукопись на стол Шубникова.
– Ни капли правды? – язвительно спросил Шубников.
– Капли есть, – сказал Михаил Никифорович. – Случаи, которые ты описал и перечислил, были.
– Ну так что же! – вскричал Шубников.
– Неправда то, к чему ты желаешь меня подвигнуть, – сказал Михаил Никифорович.
– Значит, бросить все, что мы делаем?
– Какое отношение имеет ваше дело к тому, что ты написал? Останкино оно не улучшит. Да вы и навязываете себя Останкину.
– Мы никому ничего не навязываем, – с достоинством произнес Шубников. – К нам идут, едут, плывут и прилетают.
– Возле вас сытые проголодаются.
– Помарки неизбежны. Особенно в поиске. И вначале. Но мы не для аппетитов потребителей, ты ошибаешься.
– Хорошо, коли так. Но пока до свидания.
– Ты пожалеешь! – зло сказал Шубников. Или зловеще.
– Понимать как угрозу? Предупреждение уже было сделано…
– Рассуди сам.
– И что же, вы полагаете меня взорвать?
– Необязательно, – жестко сказал Шубников. – Но вдруг ты станешь свидетелем такого, от чего тебе будет стыдно и горько, и ты ощутишь себя виноватым?
– Присутствует ли честь в вашем предприятии?
– Ты напрасно оскорбляешь нас, подозревая в отсутствии чести. И дорого обойдется Останкину и тебе твое упрямство или неприязнь к нам, – произнес Шубников с грустью и с жалостью к Останкину и Михаилу Никифоровичу.
– Приму к сведению, – сказал Михаил Никифорович и покинул Ищущий центр проката.
Шубников рассвирепел, обиженным зверем метался по кабинету. Он был готов уничтожить саботажника и предателя. «Предатель! Предатель!» – шептал Шубников. Отчего Михаил Никифорович выходил предателем, Шубников не задумывался. Предатель, и все. Был рядом, обнадеживал участием, а взял и изменил делу. Да и более ярые мысли могли прийти в голову самолюбивому автору, чье сочинение, или исследование, было не принято и оскорблено. Оплевано было. Но вскоре Шубников решил, что уничтожать предателя, клеветника и саботажника – лишь унижать самого себя, а Михаил Никифорович достоин одного – презрения, презрения, презрения! Хотя, конечно, и ничто иное не исключалось. Остывая, Шубников стал думать, что гордость гордостью, а пай остается при Михаиле Никифоровиче и, возможно, он, Шубников, увлекшись и переоценив силу своей «Записки», в простодушии ошибся, а Михаила Никифоровича вовлекать в сподвижники следовало совсем иным способом. Каким – предстояло открыть. Или изобрести. Способ мог оказаться и самым неожиданным…
Часом позже Шубников рассказал Бурлакину о разговоре с Михаилом Никифоровичем. Рассказ вел в лицах, разволновался, Михаил Никифорович опять вышел у него предателем, клеветником и интриганом, останкинским макиавелли.
– Слушай, – сказал Бурлакин, – ты-то не прикидывайся несведущим или отуманенным человеком, который не понимает, что занят вовсе не улучшением нравов.
– Если ты такой здравомыслящий и справедливый, почему же приходишь сюда? – с обидой спросил Шубников.