– Я помню, – кивнула Любовь Николаевна.
– И что же? – спросил Серов. – Договорные документы с вашей подписью вы вольны и отменить? Разве после этого смогут они, – Серов показал на собравшихся, а себя и не имел в виду, – вам верить и быть с вами в каких-либо отношениях?
– Тот документ спорный, и в нем есть строки, дающие возможности для разных толкований.
– То есть?
– Перечитайте документ, – сказала Любовь Николаевна.
– Валентин Федорович Зотов, – объяснил Серов, – к сожалению, считает, что документ утерян или украден.
– Валентин Федорович, – сказала Любовь Николаевна, – осмотрите, пожалуйста, полку в хозяйственном ящике в туалете, над смывным устройством.
Искорка выжглась возле виска Любови Николаевны, в слепящую иглу выпрямилась, но погасла, кто-то тронул четвертую струну арфы и тут же отвел пальцы.
– Подкинули! – клятвенно сказал дядя Валя, вернувшись с розовой бумагой. – Уворовали и подбросили!
Документ был зачитан.
И выяснилось, что текст собственного сочинения мы забыли. Мне казалось, что документ вышел кратким, но это было не так. Помнились из него лишь два пункта: о возвращении здоровья Михаилу Никифоровичу и об открытии автомата на улице Королева. В бумаге же теснились и другие требования и соображения. Но, может быть, сегодня нам явился и не наш текст, а документ поддельный? Филимон так и утверждал, но Валентин Федорович Зотов признал свою руку и ошибки этой руки, признал он и свою кровь.
Любовь Николаевна тихо напомнила, что и ее кровь есть на розовой бумаге. Однако кровь Любови Николаевны Филимона Грачева не волновала, это, вероятно, была и не кровь вовсе, а вот для установления подлинности крови дяди Вали он потребовал экспертизу. Никто его не поддержал.
– Ну и ладно! – сказал Филимон. – Капитуляция есть капитуляция! И ее никто не отменял!
Однако тут мы сразу вынуждены были вспомнить спор: брать пленных или не брать? Увлекшись формой договорного документа, мы тогда сами и запутались. Валентин Федорович Зотов – в ту пору трибун и победитель – не соглашался брать пленных, но, если их не брать, они подлежали уничтожению, однако уничтожить Любовь Николаевну никто не пожелал. И она оказалась в положении просто пленной, к тому же положение ее облегчали оплошные слова, записанные, если помните, дядей Валей по инерции или неизвестно зачем: «Сдалась на милость победителей…» Пленной же мы обязаны были отвести место пребывания, пусть и с охраной, и определить виды занятий и работ.
– Где это записано? – возмутился Филимон.
– А вот, – указала Любовь Николаевна.
До поры до времени она, Любовь Николаевна, не напоминала о себе, не сутяжничала, не отстаивала свои права, полагая, что поводов для этого нет. Место пребывания ей было определено и был указан начальный фронт работ. Пиво потекло, а что касается Михаила Никифоровича, то он сам не способствовал излечению. Что же дальше? Ей, Любови Николаевне, нужны занятия хотя бы для того, чтобы оправдать расходы на содержание пленной. То есть никаких расходов вовсе и не потребуется, тут дело особенное, ни для кого в Останкине она не может быть обузой в денежном, что ли, смысле, однако…
– Уважаемая Любовь Николаевна, – неожиданно ледяно сказал Серов, и видно было, что он сдерживал возмущение, – не будете ли вы любезны объяснить, отчего вы отложили на несколько месяцев толкование вашего статуса после так называемого акта о капитуляции? Что же вы раньше-то не делали заявлений, а жили совсем не пленной и именно не в лагерном бараке? Все это выглядит… будто вы ожидали в засаде…
– Это не так, – резко сказала Любовь Николаевна. – Изменились обстоятельства. Я теперь иная. Тогда мне было тяжко, я обиделась на вас, решила: ну их, будь как будет, пусть и сгину. Но не сгинула… Сейчас же я не имею права на обиды. И не имею права сгинуть.
– Я говорил: опять сядет на шею, – пробормотал дядя Валя.
– Что? – спросила Любовь Николаевна.
– Да нет, я так, – смутился дядя Валя.
– А мы вот возьмем и ликвидируем акт о капитуляции! – заявил Филимон.
– Тогда я тем более, – воскликнула Любовь Николаевна, – должна быть рабой и берегиней! Да поймите же наконец! Так случилось, что я обязана присутствовать в ваших жизнях. Это неизбежно и для меня и для вас. Для всех вас.
– Давайте уточним, – насторожился я. – Кто тут «все»?
– Все, кто здесь, – сказала Любовь Николаевна. – И даже Николай Ильич Бурлакин.
– Почему «даже»! – возмутился Бурлакин. – Это Каштанов, может быть, здесь «даже». Или собака дяди Вали.
– Замолчи! – повелел Шубников. – Все – это прежде всего люди, собравшие деньги для покупки известного сосуда, и человек, совершивший покупку и доставивший вещь хозяевам.
– Я, стало быть, вас на руках носил, – сказал Филимон. – Кабы знал…
– Но Каштанов-то теперь без пая! – ринулся в атаку Бурлакин. – И Михаил Никифорович должен Шубникову три рубля.
– Два пятьдесят, – поправил честный Шубников.
– Эти два пятьдесят посторонние, – сказала Любовь Николаевна.
– Мы будем оспаривать! – обиделся Бурлакин.
– Что касается Каштанова, то при уступке или продаже пая купчую оформили на Шубникова, – сказала Любовь Николаевна, – а Каштанову были обещаны комиссионные, эти обещанные комиссионные и удерживают Игоря Борисовича Каштанова вблизи пайщиков.
Шубников с Бурлакиным переглянулись. Как же они оконфузились? Как же не уплатили комиссионные вовремя?
– Если вы так считаете… – заерзал на стуле Каштанов и словно бы обрадовался. – Я сочту за честь… Но зачем? Я откажусь от комиссионных…